Телефон: +7 (3012) 44-23-53

Кое о чём из своей жизни

М.В. Танский

Кое о чём из своей жизни[1]

(автобиографический очерк)

Авторская предпосылка.

Не касаясь содержания своих рукописей, несколько слов о их внешнем оформлении.

Знаю и должен сказать, что все мои рукописи, чтобы стать вполне литературными требуют редакторской и особенно крепкой корректорской обработки. Часть рукописей перепечатывалась с карандашных записей машинисткой, часть мною самим. В этом деле я мало опытен, печатаю одним пальцем и не всегда попадаю в надлежащую букву. Получается много неприятных опечаток. Надо это снисходительно извинить, – ведь при самом тщательном печатании любой книги допускаются опечатки, о чём свидетельствует вклеенный в конце книги листок.

По части грамматических ошибок скажу: с основой грамотности, усвоенной в гимназии, нынешними новшествами и шатаниями в этой области я в значительной степени был сбит с толку, и укрываюсь под крылышко великого А.С. Пушкина, который в этом отношении не преминул с хитрецою оставить себе оправдательную лазейку в стишке:

«Как уст румяных  без улыбки,

Без грамматической ошибки,

Я русской речи не люблю».

                                   1.

Родился я в 1869 г. 8 октября в селе Сухобузиме, Енисейской губернии. Отец мой был украинец, уроженец Черниговской губернии, Новозыбковского уезда, села Хотеевки, где дед мой служил священником. Мать была уроженка г. Красноярска. Окончив курс наук в Нежинском имени князя Безбородко лицее (тогда юридическом) и прельстившись выгодами и преимуществами сибирской службы, отец покинул и навсегда родные места и очутился в г. Красноярске, устроился на службу по финансовой части и женился. В 1870 г. он был переведен в г. Верхнеудинск начальником акцизного округа и в этой должности прослужил здесь долгие годы. Я прибыл в г. Верхнеудинск годовым и с той поры стал коренным жителем города. Отец для своего времени был передовым человеком (шестидесятником). Выписывал журналы, газеты, интересовался литературой, не был службистом-формалистом. В небольшой его библиотеке среди классиков имелись и такие как: Бокль, Чернышевский, Добролюбов, Дарвин, некрасовский «Современник» и другие. Водкой, винами не злоупотреблял, в карты играл изредка и только в «винт». Нам, детям – мне и двум сёстрам, – дал образование: девочки окончили гимназию в Иркутске, а я получил два диплома – физико-математического факультета по отделу естественных наук и медицинский. Особых воспитательных систем родители к нам не применяли тем более, что мать была простая женщина, всецело поглощённая хозяйственными делами. Шалили мы, не переходя границ дозволенного. Прописной моралью, надоедливыми наставлениями нас не пичкали. Шарканье ножкой, реверансы, декламация стихов и вообще выявление своих талантов перед гостями, что так любят с гордостью делать родители, в нашей жизни не имели места. Я не помню случая, чтобы отец или мать позволили бы обозвать нас бранным словом, ну, хотя бы «дураком»-«дурой», и тем более не позволяли физического воздействия. Высшим, да, пожалуй, и единственным наказанием для нас считалось сидеть минут 15-20 на стуле около отца во время занятий в его кабинете.

От отца ещё в юные годы слышал я как-то мельком, что мы, Танские, сродни Н.В. Гоголю. Поинтересоваться и расспросить отца об этом в своё время не привелось. Сам же он об оставленной на Украине родине ничего не рассказывал; даже о своих дедушке и бабушке мы, ребята, ничего не знали, а также и того, как отец воспитывался, как учился в Нежинском институте. Только уже глубокому старику в связи с празднованием 150-летней годовщины со дня рождения Н.В. Гоголя мне пришла мысль, почему бы не поставить этот запоздалый вопрос, как говорится, в порядке дня, и я обратился в Нежинский пединститут с письмом, в котором просил выяснить и уточнить, существует ли родство между Гоголями и Танскими.

Получил из Института любезный ответ, которым (в копирке) и пополняю свою автобиографию.

Таким образом на старости лет, можно сказать, у края могилы, узнал я свою родословную из довольно отдалённых времён; узнал, что в родовой этой имелись имена именитых людей.

Возможно, и моя наклонность «пописывать», которая неожиданно для самого меня проявилась на закате жизни, в годы инвалидности, в связи с большими досугами, – тоже наследие родовое.

 

Копия с документа

СВИДЕТЕЛЬСТВО

По указу его Императорского Величества от Черниговской Духовной Консистории вследствие  прошения священника Новозыбковского уезда села Хотеевки Михаила Танского об увольнении сына его Владимира из духовного звания для поступления в высшее светское учебное заведение и о выдаче ему как о том, так равно о рождении и крещении его метрического свидетельства. На основании свода законов и указа Святейшего Правительствующего Синода от 14 октября 1850 г. за №10518 дано это свидетельство в том: 1. что в метрической книге Новозыбковского уезда села Хотеевки, церкви Бого-Отец Иоакима и Анны за тысяча восемьсот тридцать пятый год под №25 значится: июля 18 числа у священника Михаила Фёдорова, сына Танского и законной его жены Агнии Кондратовой родился сын Владимир, крещён двадцать пятого числа священником-депутатом Кондратием Чернявским; воспреемником был ученик Черниговской духовной семинарии высшего отделения Фёдор Кондратов, сын Чернявский и 2. по определению его Высокопреосвященством, 22 сего июля утверждённому, уволен он, Владимир Танский, из духовного звания для поступления в высшее светское учебное заведение.

Июля 22 дня 1854 г.

Член консистории _______/подпись/

Секретарь_______/подпись/

Печать

 

1 апреля 1959 г.

г. Нежин

Уважаемый Михаил Владимирович.

На Ваш запрос относительно родства Танских с Гоголями сообщаю следующее: Да, действительно, родство это имеет место.

Бабушка Гоголя – Татьяна Семеновна Гоголь-Яновская была дочерью полковника Лизогуба и Анны Танской, дочери переяславского полковника Василия Танского (умер в 1763 г.), автора, так называемых, «Междувброшенных игралищ» – популярных украинских интермедий. Его называли славным природным стихотворцем.

Таким образом, родословная Танских и Лизогубов идёт от старинных казацких родов.

Лизогуб не просто женился на Танской. Поскольку родители её не отдавали за Лизогуба, то он по старинному обычаю прибёг к умыканию: просто похитил невесту. Воспоминания об этом в «Старосветских помещиках»: Афанасии Иванович Толстогуб похитил Пульхерию Ивановну

Бабушка Гоголя – Татьяна Семёновна унаследовала от матери Танской Анны любовь к живописи. Эту черту она передала и своему внуку Николаю Васильевичу, который очень любил её.

Умерла бабушка Гоголя после 1860 г. в возрасте 80 лет. Гоголь из Нежина писал ещё письма своей бабушке.

Посылаю Вам фотооткрытку здания Нежинского пединститута, в котором учился Гоголь с 1821 г. по 1828

Будьте здоровы! Желаю Вам бодрости.

Г. Васильковский,

завкафедрой русской литературы Нежинского пединститута имени Гоголя

Нет ли у Вас лично каких-либо интересных фотографии, книг, документов из истории Гоголей или Танских? У нас имеется хороший музей Гоголя при институте, где хранятся ценные экспонаты. И мы ищем их всюду, где только они есть.

В Москве проживает потомок Гоголя Татьяна Николаевна Галина. Её. отец Боков был племянником Гоголя со стороны сестры Гоголя. Женился её отец на внучке Пушкина со стороны сына поэта. Таким образом, Галина потомок не только Гоголя, но и Пушкина.

Охотно сообщаю Вам её московский адрес: Москва, ул. Горького, д. №6, кв.67. Татьяна Николаевна Галина.

Думаю, Вы как, родичи, установите между собою переписку, а мне будет приятно оказать Вам в этом деле какую-нибудь помощь.

Мой адрес: г. Нежин, Черниговской области, ул. Луначарского, 11, кв. 6. Григорий Петрович Васильковский.

 

Выписка из энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона

ТАНСКИЙ. Малорусский писатель XVIII века. Писал интермедии, высоко ценившиеся современниками. До нас они не дошли. Дед Гоголя, был женат на Лизогуб, которая по матери была из семьи Танских. Через посредство литературной деятельности отца Гоголя можно проследить некоторую преемственность между малорусскими повестями Гоголя и интермедиями, которые писал Танский. См: Ветров «Очерки из истории украинской литературы 18-го века»

 

                                  2.

С десятилетнего возраста я оставил родной дом для ученья по чужим городам, так как в Верхнеудинске средних учебных заведений тогда не было. Гимназии в Восточной Сибири существовали только в Красноярске, в Иркутске, в Благовещенске и реальное училище в Троицкосавске. Потом долгие годы своей учёбы я возвращался домой на короткие каникулы, как гость. В Иркутской гимназии я проучился до 5 класса, а затем перевёлся в Читинскую, которую и окончил в 1891 г. Эта гимназия была для меня удобнее тем, что я имел возможность бывать дома и на рождественских, и на пасхальных каникулах (по две неделя), а приезжать из Иркутска препятствовал с его распутицею Байкал. Ученье до пятого класса давалось туго – не ладил с классицизмом, не хватало усидчивости, а больше не ладил с педагогом – классиком Степановым, беспощадно и свирепо избивавшим, если не «вифлеемских младенцев», то просто ребят, что по тем суровым временам ставилось ему, несомненно, в заслугу: Степанов являлся надёжным тормозом для просвещения, что и требовалось и, конечно, считался хорошим, строгим педагогом. Прошёл он в своей службе Красноярскую, Иркутскую и Читинскую гимназии и везде оставил гекатомбы* жертв и недобрую память среди учащихся. Вообще надо указать, что Иркутская гимназия в начале 80-х годов по составу уникальных в своём роде педагогов, по обстановке и обычаям, по нравам и поведению учащихся в достаточной степени отдавала ещё крепкими запахами бурсы Помяловского.

Но в Читинской гимназии в конце 80-х годов воздух стал уже несколько посвежее. Толстовский классицизм (Толстой – министр народного просвещения) создавал в школах удушающую атмосферу, отнюдь не способствовавшую просвещению народных масс – «кухаркиных детей» в школу, например, не принимали. Напротив, просвещение всемерно подавлялось, ибо оно являлось опасным для царизма: народ старались

держать в темноте и невежестве, чтобы было спокойнее, чтобы не набирался он вольнодумных,

 

 

 

*Гекатомба-жертвоприношение (В Древней Греции жертвоприношение из 100 быков) В переносном значении огромные (большие) жертвы служебного рвения.

опасных мыслей. Гимназию окончил я в её первом выпуске в числе шести человек.Эти ранние годы моей жизни описаны мною более полно в очерке «Детство, отрочество, юность», и потому в первых двух главах настоящего очерка я коснулся только их слегка.

                                            3.

Итак, с гимназией покончено... Восемнадцатого июня состоялось торжественное освящение вновь построенного каменного здания гимназии в присутствии проезжавшего через Сибирь наследника престола Николая, и мы, шесть выпускников, навсегда и без сожаления расстались со школой, мучившей нас долгие годы толстовским классицизмом. Как мы в последний раз пожали друг другу руки, при каких обстоятельствах, при какой обстановке, какие говорились последние слова и пожелания, не помню; не помню и того, с каким спутником в почтовой повозке унесла меня 18 июня почтовая тройка из Читы, которую тоже покинул без особых сожалений, хотя и оставлял здесь свою симпатию, владевшую моим сердцем целых три года.

Лёгкая щемящая грусть разлуки с нравящейся девушкой подавлялась огромной радостью от сброшенных с себя гимназических оков, радостью перед манившими завлекательными далями. Двое суток езды по хорошо знакомой дороге с прекрасными ландшафтами только что пробудившейся от зимней спячки природы, с хорошо изученными почтовыми станциями, со знакомыми смотрителями и писарями, – и вот я дома. Исключительно радостная встреча с родными, приветствия и поздравления, как победителя, одолевшего наконец вражеские силы. Мать не знает куда посадить, чем накормить, и вся ушла в хлопоты... А впереди целое лето заслуженного отдыха... И потянулись дни хорошие, беспечальные, с частыми поездками в молодых компаниях на пикники в поле…

Я застал Верхнеудинск взбудораженным» Город никак не мог ещё успокоиться от праздничных настроений в связи с пребыванием в нём наследника, уехавшего два дня тому назад. Сюда съехалось ради знаменательного события много народа со всего округа: из Троицкосавска, Кяхты, Баргузина и проч. Квартировал наследник в доме Голдобина по Большой улице, именитого купца – заводчика, владевшего Николаевским винокуренным заводом и державшего монопольно по всему округу кабаки. Почтовый тракт на выезде в Читу огибал кладбище, чтобы при въезде в город печальное место вечного упокоения верхнеудинцев не навело высочайшую особу на грустные размышления, проложили широкую просеку через лес и устроили новую дорогу с читинского тракта на иркутский, которая в обход кладбища, вышла к самому городу, к спуску с горы на Большую улицу. Здесь была сооружена триумфальная каменная арка, существовавшая долгие годы под названием «Царские ворота». При Советской власти её разобрали. Встреча наследника носила по-обычному помпезный характер. По отъезде наследника ещё с неделю жизнь не могла войти в свою будничную колею. В селе Кабанском наследник ночевал. И вот среди глухой, истинной тишины ночи, грохнул выстрел... Представляю страх, охвативший наследника – «пуганая ворона куста боится», – а он ведь только что избавился от покушения на его особу в Японии! Встревожилась, конечно, и вся свита, все окружающие. По обследованию оказалось, хлопнула пробка заготовленного согревшегося кваса, и эпизод вышел только комическим. Вскоре проездом из Иркутска остановился у нас Рогалев, мой товарищ по Иркутской гимназии, тоже в этом году получивший аттестат зрелости. Это был паренёк моложе меня, лет восемнадцати, небольшого роста, крепко сбитый, с обликом забайкальского типа, широкоскулый, с прищуренными глазами, живой и весёлый. Прожил он у нас два дня и направился дальше к себе в Нерчинский завод. С ним мы сговорились ехать вместе в конце июля в Россию. У обоих было желание поступить на медицинский, но приходилось, в обход Томска, остановиться на естественном факультете с мыслью перейти потом на. медицинский. Будто бы это возможно было проделывать. Рогалев наметил Москву, я – Казань, куда в значительной степени влекла меня матушка-Волга.

                                   4.

Лето оказалось коротеньким и промелькнуло незаметно. Часто хорошими компаниями ездили в поле на весёлые пикники или плавали в лодке на острова. У матери начались сборы меня в далекую дорогу, в особенности пополнялись запасы белья. 25-го июля подъехал Рогалев. Ещё два последних дня пребывания среди родных, и к крыльцу нашего дома была подана почтовая повозка, запряжённая тройкой лошадок. За долгие годы путешествий на вакации я научился портативно укладывать вещи с таким расчётом, чтобы можно было в повозке в полулежачем положении свободно вытягивать ноги. Несмотря на то, что безрессорные повозки при нешоссированной дороге бывали тряскими, всё же, при изобилии в повозке сена или соломы, удавалось создавать относительно удобное и спокойное ложе. Правда, первые ночи две пути спалось от тряски, от звона колокольцов тревожно, но дальше образовывалась привычка и спалось так сладко, так крепко, так долго, как никогда и нигде, даже и в том случае, если толкал тебя в бок какой-нибудь неугомонный, бунтующий чемодан. Все вещи уложены, проверяешь – не забыто ли что-нибудь, – нет, всё в порядке. Обхожу торопливо комнаты, бросаю последние взгляды на родную обстановку. В зале собрались провожающие – отец, мать, сёстры, несколько добрых знакомых, прислуга и мы, герои дня, будущие студенты, центр всеобщего внимания в данную минуту. По старинному русскому обычаю все перед дорогою присели и пробыли две-три минуты в глубоком напряжённом молчании. Первым поднялся отец, за ним остальные. Верующие перекрестились на образ в переднем углу, и началось прощание: напутствия, объятия, поцелуи, слёзы матери. Отец, мать, сёстры едут проводить до плашкоутной переправы[2], обычного места окончательной разлуки с отъезжающими. Казалось бы, к частым разлукам надо было привыкнуть, так как с десятилетнего возраста я стал бывать дома только недолгим гостем на вакациях, но на этот раз жизнь забрасывала меня слишком далеко, можно оказать «за тридевять земель» от родного гнезда, и, естественно, переживалась тревога, душу щемила грусть. Из Иркутска, из Читы, в случае надобности, можно было в два дня быть дома, а из Казани до него и в месяц не доберёшься. Миновали тюрьму, спустились с крутой горки к переправе. Селенга для верхнеудинцев, как я уже сказал, в своём роде Стикс, перевозчики – хароны. Плавно подошёл плашкоут, повозка с тройкой поместилась на нём, провожавшие, оставив лошадей и экипажи на кучера, вошли вслед за нею. На другом берегу распили бутылку шампанского, снова последовало коротенькое прощание, и вот мы со спутником в повозке. Дружно подхватили её кони, затараторили радостно, весело освобождённые колокольцы. Впереди открылась дорога в 1800 вёрст до Томска, езды без остановок днём и ночью – 11 дней, с перекладкой вещей из повозки в повозку на каждой станции, а оказалось их потом по подсчёту больше семидесяти. Стояло погожее утро, предвещавшее жаркий день. Вокруг всё зеленело, неумолчно трещали кузнечики, густо пахло скошенною травою, кое-где копнили сено, метали зароды, луга и поля жили отрадною жизнью. Потянулись места, с которыми сроднился: понтонный мост через Степную протоку, убогая деревушка Сотниково, более зажиточная Ошурково, Хлебная гора, обильная змеями, и первый этап на нашем пути станция «Половинка» – одинокое здание, живописно приютившееся на небольшом взлобке около зелёных гор; 27 вёрст осталось позади. Получасовая остановка для смены лошадей. В Кабанск прибыли в ночи и остановились у моих хорошо знакомых Бариных, где накормили нас сытным ужином. Выехали отсюда в двенадцатом часу и утром были в Боярске. В ожидании парохода устроились в гостинице приветливого и хлопотливого пана Лисовского, бывшего польского повстанца, оставшегося навсегда у меня в памяти за те вкусные жирные борщи, которыми он кормил своих постояльцев. Байкал, как свойственно ему, был величествен и красив своею суровой красотою. Любил я Байкал, да и сейчас люблю за широкие, бесконечные дали и просторы то зеркальные, то взлохмаченные грозными, седыми валами, любил его зеленые высокие горы, его бурные, кристальные горные речки... А какой воздух, какой чудесный здесь воздух – «чистый, как поцелуй ребёнка», ни пылинки в нём!.. В знойные же летние дни с приятным холодком, набегающим с Байкала, температура воды которого не бывает выше 8-10 градусов по Цельсию. От нечего делать побродили мы со спутниками в прилегающем к гостинице лесочке из мелкорослых, корявых берёзок и немножко полакомились душистой спелой клубникой. Пароход показался на горизонте маленькой точкой с ленточкой дыма и к часу дня подвалил к пристани. Обычная суета при высадке и посадке пассажиров закончилась быстро, так как пароход делал рейсы исключительно пассажирские и грузов никаких не перевозил, но всё же его задержала погрузка на пароход дров, и отплыл он, дав гулкие, гармонические гудки только часу в пятом. Направился пароход в Листвиничное[3] на другой стороне Байкала, расположенное при истоке Ангары, до которого считалось 90 вёрст, а ходу было часов пять. День был жаркий, но от воды тянуло мягкой свежестью. Небольшой ветерок слегка волновал Байкал, немного покачивало. Дышалось легко, словно не дышал, а пил нектар. Вообще, должен отметить, что, полюбовавшись Байкалом, повосторгавшись его красотами, я всякий раз переживал чувства какого-то бодрящего душевного подъёма, и сама жизнь становилась как будто светлее и радостнее. Уже закатилось солнце, сгущались сумерки, когда мы вошли в гавань, отгороженную от моря молом, и пришвартовались к благоустроенной пристани. На нанятой подводе направились с нашим багажом прямо на почтовую станцию. Листвиничное – большое село, вытянувшееся версты на полторы по берегу Байкала в одну набережную улицу у подошвы высоких зелёных гор. Здесь находились судоремонтные и строительные мастерские пароходства. На почтовой станции удалось получить лошадей, и мы тотчас же выехали в Иркутск. На выезде из Листвиничного существовала таможня, дорога закрывалась полосатым шлагбаумом, и здесь происходил досмотр багажа проезжающих из Забайкалья. Нас эта неприятная процедура с вывертыванием наружу содержимого чемоданов миновала. Узнав, что мы за люди и куда направляемся, нас не перешерстили, а просто подвысили шлагбаум и дали свободный путь. К утру приехали в Иркутск. Остановились в лучшей гостинице «Сибирь» на углу Амурской[4] и Большой улиц[5]. Почтовую тройку получили только к вечеру и день провели в городе, близком мне, так как до пятого класса гимназий я учился здесь. Побывал я у кое-каких знакомых, а вечером мы покинули Иркутск. Через красавицу Ангару, такую же холодную и гордую, как её папаша Байкал, переправились; на плашкоуте, что ходили у триумфальных ворот, в которые упиралась Ланинская улица[6], сооруженных когда-то в честь проезда великого князя Алексея, брата Александра Третьего. За селением Жилкиной с монастырём святителя Иннокентия начинались для меня новые места, а я всегда бывал к ним жадно любопытен. Но тёмная ночь набросила на всё окружающее густой покров, и ничего не оставалось больше, как только спать. Поутру миновали селение Тельму, где находилась суконная фабрика Белоголового и его же стеклянный и винокуренный заводы, а неподалеку – Хайтинская фарфоро-фаянсовая фабрика Перевалова, славившаяся добротностью и изяществом своих изделий по всей Сибири. Описывать природу, города, села, мимо которых проезжали, не буду, – это слишком уклонило бы меня в сторону от поставленной цели. Скажу только кое о чём в общих чертах. Проезжали мы в среднем вёрст по 180 в сутки, кое-где встречались задержки в лошадях, которых по станциях содержалось по 12 пар. Приходилось тогда запасаться терпением и ожидать очередной пары по нескольку часов. Бывали и столкновения на этой почве со станционными писарями, но до жалобных книг и записей чеховского характера дело не доходило. Два раза в день располагались на какой-нибудь станции попить чайку и основательно закусить. Первое время пользовались подорожниками , которыми в изобилии снабдила моя мать, а потом брали у хозяек молоко, яйца, творог, сметану, и, пока перепрягались лошади, кейфовали за пыхтящим всеми парами самоварчиком. То на карбасах, то на плашкоутах переправлялись через целый ряд речек и рек. Каждая из них своеобразна и красива, и переправа на карбасе или плашкоуте доставляла нам каждый раз некоторое развлечение. Местами приходилось переваливать через горы, водоразделы рек, нередко с крутыми подъёмами и спусками. В последних случаях являлась надобность в тормозе. Делалось это просто: одно из задних колёс перевязывалось верёвкой к дрожине повозки, что лишало колесо движения, а у повозки отнималась возможность наката. При спусках и подъёмах часто шли пешком, чтобы поразмять ноги, собирали и ели рябину, малину, если они попадались около дороги. Проехали большие села – Черемхово, где недавно началась разработка каменного угля, и Тулун, ставший впоследствии городом, и городок Нижнеудинск, маленький и жалкий. В Канске остановились у Черняхова, начальника почтово-телеграфной конторы. Его сын, Костя, прозванный в гимназии непонятной кличкой «Мажик», в этот год тоже получил аттестат зрелости и должен был, по уговору, присоединиться к нам, чтобы дальше ехать втроём. Костя направлялся, в Киев также, как и мы на

 

 физико-математический факультет, но только без задней мысли, а с определённой целью определиться на математическое отделение. Парень он был башковатый, способный к математике и любил её. Учился хорошо, шёл первым учеником, окончил с серебряною медалью. Судьба его была печальна: по неизвестным мне причинам, будучи на третьем курсе, он застрелился. Приняли нас Черняковы радушно. Погостили мы у них целый день и выехали дальше на другое утро. Обычные проводы единственного сынка в дальнюю дорогу, без всяких предчувствии его близкого, уже рокового конца, с бокалами шампанского, с добрыми пожеланиями. До первой станции Петрушково Костю провожали родители, и он сел в повозку с ними. Везли нас на этом перегоне по-курьерски, вёрст 15 в час – ехал-то ведь с нами сам начальник местного почтового округа: В Петрушкове распили ещё бутылку шампанского, и мы оказались в повозке уже втроём, – «в тесноте, да не в обиде». Рогалева, как поменьше ростом, поместили в середине, багаж частично пришлось привязывать сзади повозки к на козлах. Ехали, конечно, не молчали, тем для разговоров самых разнообразных находилось достаточно. Через многоводный, величавый Енисей переправились на плашкоуте. В Красноярске задержались на несколько часов осмотреть город. Я побывал у доктора Сысоева, глубокого старика, имевшего здесь свой домик. Сысоев когда-то в течение нескольких лет проживал в Верхнеудинске, служил военным врачом, одновременно заведовал городскою больницею и заслужил прекрасную репутацию, оставив у верхнеудинцев добрую по себе память. Будучи в отставке, он продолжал заниматься врачебной практикой как глазник, и пользовался популярностью. Детей у Сысоевых не было. Приняли меня радушно, оставили обедать. Потом побродил я по улицам вблизи речушки Качи и, по указаниям матери, попробовал разыскать дом матери, в котором она родилась и выросла, а также каких-нибудь её родственников, но безрезультатно: никто никаких сведений о Рачковских (фамилия матери) дать мне не мог. Осмотрел городской сад, которым Красноярск славился. Действительно, сад с могучей растительностью оставил: хорошее впечатление, может быть, и потому, что ничего лучшего до сих пор я ещё не видал. За время долгой и длительной дороги мочило нас дождиком, сушило солнышком. Бывали пасмурные дни, прохладные и ясные с безоблачным небом, жаркие. Тогда, если не относило пыль ветром в стороны, то столбом окружала она повозку и набивалась в рот, в нос, в глаза и уши, а бедные лошади, страдая от мух и оводов, тащились нога за ногу, отнюдь не выполняя установленную законную норму почтового движения – 10 вёрст в час. Но пришёл всё же конец нашему пути – на 12-ый день мы добрались до Томска.

                                     5.

Остановились мы в лучшей гостинице «Европа» на главной Миллионной улице[7]. Томск выглядел городом невзрачным, пожалуй, хуже Иркутска. Двумя-тремя улицами, немощёными, с небольшими деревянными домиками вытянулся он непомерно в длину. В конце Миллионной находился университет и клиники. Эти два массивных каменных здания служили единственными украшениями города. Мостовых, как и во всех сибирских городах, не существовало, и потому даже главная улица утопала в грязи. Всем нам город не понравился, и мы были довольны, что не обосновались в нём на жительство. Гостиница «Европа» с хорошим при ней рестораном оставила по себе хорошее впечатление. Меня особенно поразил имевшийся в зале оркестрион, который я слушал впервые. Этот громоздкий музыкальный инструмент в виде шкапа с целым набором больших и малых труб, сверкающих медью. В машину вставлялись валы, заводили её ключом, и она с полной иллюзией духового оркестра выполняла разнообразные музыкальные произведения и, когда требовалось, гремела литаврами и барабаном. Потом я любил слушать оркестрионы в Казани, где они имелись в некоторых ресторанах и трактирах. Очень жаль, что этот музыкальный инструмент исчез из обихода, вытесненный, очевидно, радио. Нам, конечно, прежде всего, следовало бы побывать в бане, чтобы отмыться от дорожной грязи. Сделать этого не удалось, так как в Томске мы не задержались – на другой день отходил пароход в Тюмень. Ограничились тем, что основательно почистились в своём номере и сменили белье. Утром следующего дня наняли подводу и отправились на пароходную пристань на реке Томь верстах в трёх от города. Между Томском и Тюменью рейсировали буксирно-пассажирские пароходы Плотникова, которые с конечных пристаней отходили в определённые дни два раза в неделю. Пароходы были небольшие, однопалубные, комфортом не отличались. Мы заняли места в общей каюте второго класса в кормовой части парохода, но рубка была общая с первым классом в носовой его части, где мы пили чай и обедали. На палубе, загруженной до отказа дровами, ютились, где и как могли пассажиры третьего класса. Часов в 10 утра пароход отвалил от пристани. Томь – река небольшая, течёт здесь в отлогих берегах. До места впадения её в Обь считают вёрст 60, плыли ею часа два-три. За пароходом тянулась на буксире груженая баржа. Когда вошли в Обь, сразу охватил широкий водяной простор. Могучая река тоже в неизменных берегах спокойно и плавно несла свои воды к далёкому холодному океану. Берега её заросли кустарником, к северу от неё тянулись бескрайние болота и тундры. Природа однообразная, скучная. Бледное небо низко повисло над землею, как будто придавило её. Вниз по течению пароход бежал быстро, только мелькали берега. Обь протекает по пустынным, мало заселённым местам, кое-где попадаются остяцкие чумы. Пароход делал редкие остановки исключительно, чтобы нагрузиться дровами. На пути лежали два забытых богом городишки Нарым и Сургут, места «отдалённой ссылки» государственных преступников. Река богата рыбою: нельмою, осётром, стерлядью, сырком. Последний что-то вроде хариуса. Каждая рыба хороша по-своему, и поели мы её тут вволюшку. В течение дня то и дело, бывало, отделялась от берега утлая остяцкая лодчонка об одно весло и, пересекая реку, подплывала к пароходу, ловко цепляясь за него. По верёвочной лестнице с проворством обезьяны остяк-рыболов взбирался на палубу и по дешёвке распродавал свой живой, шевелящийся в посудине или сетке товар. Всё это проделывалось быстро, рыба раскупалась нарасхват, и уже остяцкая лодчонка скользила обратно к берегу. Остяки, с которыми приходилось в пути столкнуться, оставили впечатление забитости и приниженности. В чумах голо и неприглядно, сами грязны, взлохмачены, вокруг никаких намёков на какое-либо хозяйство. Если бы не революция 1917 года, то остяцкой народности, как и другим, подобной ей, грозило бы вымирание. Запасшись рыбой, пассажиры заказывали повару за плату по соглашению изысканные блюда, а некоторые ели рыбу сырой. Я видел, как священник почистил трепыхавшуюся у него в руках стерлядку, разрезал её на кусочки, приправил солью, перцем и уксусом и, прикусывая хлеб, принялся с аппетитом за обе щёки уписывать это оригинальное блюдо. Мне казалось, что нарезанные кусочки ещё вздрагивали на тарелке. За долгое время путешествия все классные пассажиры, конечно, перезнакомились друг с другом. Жизнь протекала однообразно. Мы, нашей компанией, по целым дням дулись в карты, в винт, четвёртый партнер всегда находился. Благодаря тому, что здесь царили ещё белые ночи, особенно под Сургутом, заигрыва­лись в карты чуть не до утра. Вставали поздно, утренний чай пили непременно с вкусными мясными «с пылу, с жару» пирожками по пятаку за штуку. Перед обедом пропускали по рюмке-другой водки, а иногда с этой целью заглядывали в гостеприимный маленький буфетик и в непоказанное время дня. Аппетит бывал преотличный. Но вот путешествие по Оби закончилось: мы доплыли до Иртыша, влившегося в Обь. На месте слияния двух могучих рек образовалось что-то вроде безбрежного моря. Наш пароход свернул в Иртыш, и сразу резко снизил темп своего хода – поплёлся против течения черепашьим шагом, напрягаясь и усиленно хлопая плицами колёс. Характер местности по Иртышу не изменился, потянулась навстречу такая же скучная низина, как и на Оби, и только под Тобольском на правом берегу появились невысокие горы. В Тобольске пароход задержался на несколько часов. Здесь произошла некоторая смена пассажиров. Мы запаслись провиантом. Тобольск расположен; при впадении Тобола в Иртыш, городок небольшой, хотя и губернский, производит впечатление уютности. Разместился он частично у реки, частично на горе, где красиво белеются каменные правительственные здания и памятник Ермаку в форме обелиска. В нижней части города имеются деревянные мостовые. Город в садах не утопает, но всё же озеленён в достаточной степени. Мы осмотрели музеи, где много экспонатов, вырезанных из кости – город такой резьбой издавна славится. За Тобольском тотчас же вошли в Тобол, много уже Иртыша, а через некоторое время в Туру, совсем уже неширокую и ею доплыли до конечного пункта водного пути – Тюмени, пробыв в плавании от Томска дней 8-9. На город спускалась ночь, когда мы высадились на пристань. Немедленно наняв извозчиков, направились на железную дорогу к поезду, отходившему в 11 часов вечера. Города осмотреть не удалось, тем не менее осталось о нём неприятное впечатление: тащились по тёмным улицам, и по какой-то необъятной площади по ступицы в грязи и кое-как добрались до вокзала. Показался он большим и был полон оживления. На перрон публика выходила свободно, и для меня, как для дикаря, показались занимательными и рельсовые пути с отсветами на них от цветных фонариков на стрелках, и вагоны, сцепленные цепочкой. Вскоре подали поезд. Пассажиры в ожидании посадки занялись перетаскиванием багажа на перрон поближе к вагонам. И вот не меньше, как на минуту, трелью рассыпался нетерпеливо жданный звонок, а в конце постепенно замиравшей трели последовал один чёткий удар. Публика, толкая и давя друг друга, бросилась занимать места. Наша молодость и подвижность поспособствовала оказаться нам одними из первых в вагоне, и мы заняли лучшие лавки. Ровно в 11 часов вечера после третьего звонка и обмена свистками обер-кондуктора и машиниста поезд дрогнул, лязгнули буфера и скрепы, затараторили колёса, мимо поплыл освещённый перрон с толпою, замелькали огоньки на стрелках, и поезд, набирая скорость, выбрался за город в темноту ночи. Тогда не существовало ещё пульмановских вагонов, а были ещё коротенькие, с плохими рессорами, тряские и говорливые, подскакивали на стыках, раскачивались, как пьяные. Местами под уклоны поезд развивал большую скорость, в окнах мелькала темнота с неясными контурами деревьев. Все это не могло не произвести сильного и тревожного впечатления на человека, впервые едущего по железной дороге, и моя душа прониклась жутью, а воображение услужливо рисовало возможности каждый момент крушения. Под таким настроением, устроившись на жесткой полке, я погрузился всё же в сон, может быть, и тревожный. Но уже на другое утро с дорогой освоился, и душа обрела обычный покой, и даже больше: быстрое передвижение, когда поезд нёсся под уклон, радовало, а пробегавшие мимо живописные ландшафты доставляли так много удовольствия, что не хотелось отрываться от вагонного окна. Тогда ещё не существовало прямой дороги Пермь – Екатеринбург, а соединялись эти два города железнодорожным путём, довольно крутою ду­гою изогнутым к северу, проходившим через заводы Невьянский, Шайтанка, Нижний Тагил, Кувшинский стан, Чусовскую и др. Этот путь был более гористый и более живописен, чем новый. Не помню теперь между какими станциями на высшей точке перевала через Уральский хребет красуется белый каменный столб с надписями: с одной стороны «Азия», с другой – «Европа». Прильнув к стёклам, пассажиры ждут момента миновать эту грань, и он наступает: поезд обычным ходом минует границу двух частей света, и по мановению судьбы все пассажиры, бывшие только что «азиатами», превращаются в «европейцев». Для меня эта грань была знаменательна: здесь я дал себе «Ганибалову клятву» – не брать больше в рот ни капли водки и остался ей верен до сих пор, до глубокой старости. В Перми мы долго не задержались, но всё же за пять-шесть часов пребывания успели побегать по городу, осмотреть его и даже побывали неподалёку в Мотовилихе, где наскоро ознакомились с пушечно-литейным заводом, куда впустили нас по особому пропуску от конторы завода. Город понравился: таких благоустроенных с большими каменными, вытянувшимися во фронт, домами, с мощёнными булыжником улицами мы ещё не видали, мотовилихинский завод поразил грандиозностью и мощностью работ. Мы видели отливку болванок для пушек, сверление их дул особыми свёрлами, проковку болванок паровым молотом, которым управляет при помощи рычага паренёк-подросток. Говорят, этот молот, громадных размеров, громадной силы и тяжести, может закрывать положенные на наковальню часы, не причинив им вреда, разбить кедровый орех, не раздавив ядрышка, – настолько математически точно рассчитаны его удары. Понравилась нам и Кама своим широким раздольем. Пассажирские пароходы были несравненно лучше, чем на Оби: двухпалубные, с классными (1-го и 2-го кл.) каютами на верхней палубе, с балконами вокруг для прогулок. Ходили они налегке, не таская за собою неуклюжих барж. В тот же день мы отплыли из Перми. Кама величава, берега красивы. Пароход делал частые остановки по городам и крупным населённым пунктам. На всех пристанях царило оживление: сменялись пассажиры – одни сходили с парохода, другие садились на него, шла торопливая разгрузка и погрузка кладей. Река тоже была полна жизни: часто попадались пароходы навстречу, или мы обгоняли буксиры, обменивались свистками, отмахиваясь сигнальными флагами. Вниз по течению, выбирая быстрину, обычно – стрежень реки, пароход, можно сказать, не плыл, а летел, как птица, и перед глазами открывались всё новые красивые панорамы. Я целыми днями не уходил с палубы, любуясь видами. Ночью фарватер расцвечивался белыми, синими и красными огоньками бакенов, заботливо указывавших пароходу дорогу, чего не водилось на наших сибирских реках. Когда подплывали к Волге, было за полдень. Вся публика высыпала на балкон и ждала, когда войдём в матушку-Волгу, род­ную для каждого россиянина, воспетую в стихах и в прозе. И вот Кама и Волга слились вместе, обнялись, как две родные сестры. На месте слияния рек – широкий водный простор, и пока воды не смешались, они резкою полосою отграничились одна от другой: воды Камы светлее, прозрачнее волжских. Сделав крутой поворот, пароход вошёл в Волгу и направился вверх по её течению. Волга осенняя на этом участке своего протяжения не выглядела мощной, особенно после полноводных сибирских рек, и меня разочаровала. Мне казалось, она только немного шире нашей Селенги, и была она чревата отмелями, мелями и перекатами. Через последние пароход тащился, всякий раз сбавив ход, под выкрики с носа матроса, измерявшего шестом глубину фарватера, доходившего иногда до шести-восьми футов, и только тогда, когда следовал выкрик: «под табак», пароход снова давал полный ход. В отдалённые времена, когда ещё о пароходах помина не было, суда против течения тянули бечевой, идя по берегу, бурлаки. Нередко приходилось перебредать им через заливчики. Чтобы уберечь табак, они подвешивали его к шее и, когда вода доходила до неё, глубину её определяли выкриком «под табак». В Богородске, расположенном на правом гористом берегу, несколько выше впадения Камы, высадились пассажиры, направлявшиеся вниз по Волге ожидать волжского парохода. К Казани мы подплывали к вечеру, когда закатилось уже солнце. На пристани, на многочисленных конторках и пароходах зажглись огни, весело отражавшиеся и дрожавшие в реке, словно весь берег на большом протяжении был иллюминован в честь моего прибытия в Казань. Пароход плавно подвалил к своей конторке. Я тепло распрощался со своими товарищами и приятными спутниками по дороге, направлявшимися дальше на Нижний Новгород, чтобы больше уже никогда с ними не свидеться. Со своим довольно лёгким багажом я сошёл с парохода. Путь мои закончился, я был у цели его, пробыв в дороге месяц с несколькими днями.

                                6.

Казань являлась важнейшим узловым пунктом Волжско-Камского бассейна судоходства. В длинный ряд вытянулись по берегу реки многочисленные конторки различных пароходных компаний. Ежедневно приходили в Казань и уходили из неё десятки пассажирских и буксирных пароходов. По Волге рейсировали пароходы компании: «Кавказ и Меркурий», «Самолёт», «Общество по Волге», «Надежда», «Зевеке». В Каму плавали пароходы братьев Каменских, Курбатовых, в Вятку – Булычёва, в Белую – братьев Якимовых. Все пассажирские пароходы были двухпалубные, с прекрасными каютами и салонами, с балконами для прогулок, освещались электричеством, имели прекрасные буфеты, обильно, разнообразно, вкусно и дёшево кормившие публику. Вверх и вниз по Волге, в Каму, в Вятку и Белую пароходы отходили каждодневно, причём из волжских можно было выбирать пароход для путешествия более нравящийся. Благодаря большой конкуренции проезд стоил недорого. К примеру, от Казани до Нижнего Новгорода билет 3-го класса – 1 рубль, для студента со скидкой – 50 коп. (расстояние вёрст четыреста, плавания – сутки); от Нижнего Новгорода до Астрахани билет 1-го класса – 18 рублей (плавания дня четыре). Затруднений с билетами никогда не случалось. Движение пассажирских пароходов совершалось строго по расписанию. Кипучая жизнь на реке отражалась такою же жизнью и на пристани. Поминутно ревели пароходные гудки, подъезжали и уезжали пассажиры, всюду суетливо толкался народ; цепочкою по сходням бегали грузчики, подчас с колоссальными тяжестями на спинах; шла бойкая торговля вручную около конторок с выкриками и назойливыми предложениями торговцев, преимущественно татар, торговавших, главным образом, фруктами, казанским мылом и татарской расписной, красочной обувью; вытянувшиеся в ряд по пристани трактиры и ресторанчики зазывно гремели органами и оркестрионами; дребезжали на ходу и звонили назойливо конки; тарахтели длинные обозы с кладями. На свежего непривычного человека вся эта сутолока, весь этот гомон, да ещё в тёмный вечерний час не могли не произвести ошеломляющего впечатления. И я его пережил… До Казани считалось вёрст семь. Если бы не багаж, можно было бы за семь копеек доехать до города на конке, но пришлось нанять за 60 коп. извозчика. Неторопливою рысцою потащилась заезженная лошадёнка, ободряемая бичиком, задребезжала всеми своими частями старенькая, с худенькими рессорами пролетка и, как блоха, стала подпрыгивать на булыжной, плохо содержимой, выбитой мостовой, первое моё знакомство с которой было не в её пользу – мостовая буквально вытряхивала всю душу. Дорога до Казани шла по высокой дамбе, проложенной по низине, которую весною в половодье затопляет, и разлив подходит к самому городу. Под водою оказывается и пристань на Волге. Тогда временно устраивают её на Казанке, в Адмиралтейской слободе, что лежит на полпути между Волгою и городом. Дорога слабо освещалась редкими газовыми фонарями, что в моих глазах являлось уже большим проявлением культурности, ибо в нашем богоспасаемом Верхнеудинске никаких фонарей тогда ещё не полагалось, – освещались по ночам луною да звёздами. Понемножку, помаленьку миновали слободу и за нею памятник воинам, павшим при покорении Казани, представляющий часовню в виде массивной усеченной пирамиды. В конце концов, добрались до Казани, встретившей меня во всём величии и блеске большого старинного губернского города. Мы сразу въехали в одну из главных улиц – Владимирскую с бесконечным прямым коридором каменных, тесно прижавшихся друг к другу домов, потерявшихся где-то в далёкой перспективе. Улицы в Казани, тоже с булыжными тряскими мостовыми, довольно хорошо освещались газовыми фонарями, протянувшимися красивыми цепочками по обеим  сторонам. Окна магазинов, некоторых домов были ярко освещены, на улицах шло движение большого многолюдного города. Остановился я в «Казанском подворье» Щетинкина на углу Проломной[8] и Гостинодворской[9] улиц, это была одна из лучших гостиниц того времени, большой трёхэтажный дом с магазинами в нижнем этаже весь горел огнями. На подъезде с массивными застеклёнными дверями встретил меня солидный швейцар Петрович, в синей ливрее со светлыми пуговицами и послал подручного провести меня в недорогой номер. По широкой лестнице, застланной ковровой дорожкой, а поверх – белой холстинкой, я последовал за своим проводником и отмерил немало ступеней. Номер оказался в четвёртом этаже, вернее сказать, в мезонине, под самою крышею, с окнами во двор. Последний являлся типичным образцом дворов в больших каменных городах, это был четырехугольный колодец, замкнутый со всех сторон задними крыльями дома, выходящего фасадом на улицу. Проездом под главным корпусом двор сообщался с улицей, был как бы заливом её, и потому жизнь здесь была тоже «уличная». Сюда постоянно заглядывали шарманщик с обезьяной, лотошник с малиной-ягодой, точильщик ножей, угольщик и непременный татарин, скупщик старья с его «шурум-бурум» – «благодетель» в «минуту жизни трудную» нуждающихся в копейке людей. Как-то, несколько лет спустя, навестил меня в Казани один наш верхнеудинец. Ему город не понравился, и больше всего тем, что здесь «нет задних дворов», шевелящихся живностью, которые являют собою идиллическую картину и дают так много удобств и развлечений для провинциального обывательского житья-бытья. Номер, занятый мною, был довольно большой с двумя окнами, скромно, но достаточно меблированный, с кроватью с пружинным матрацем. Одно не понравилось: потолок был настолько низок, что я доставал его рукою, отчего чувствовалась на первых порах, с непривычки какая-то придавленность, будто между полом и потолком попал, как мышь в плашку, готовую расплющить. Жизнь большого города, с которой я только что соприкоснулся, взбудоражила нервы, приподняла настроение, ложиться спать было ещё рано, сидеть в одиночку в номере не поманивало, хотелось быть на людях. Ещё в вестибюле я обратил внимание на широковещательную цирковую афишу и решил направиться в цирк. Взял извозчика, перевалил через небольшой взлобочек и через 2-3 минуты был у цели. Лёгкого типа деревянный цирк находился на «Чёрном озере» всего, можно сказать, в нескольких шагах от «Казанского подворья». Извозчик, вероятно, подивился сибаритству седока, поленившегося пройтись пешком. Помню, что цирк и не удивил, и не произвёл сколько-нибудь сильного впечатления – я видел у себя прекрасный японский цирк Сулье. В час ночи я уже спал крепким сном, чтобы наутро начать новую жизнь в незнакомом городе.

                                       7.

На другое утро я был уже в университете. Длинное двухэтажное каменное здание университета старинной постройки с колоннадою при главном входе и такими же колоннадами по крыльям выглядело, поистине, храмом науки – солидно и импонирующе. И не без священного трепета переступил я порог его. Изумили и прямо огорошили меня педеля*, встретив чуть не с распростёртыми объятиями и, назвав по фамилии, любезно и предупредительно указали где и какие у меня лекции, а также аудитории. Говорят, они щеголяют такой своей осведомлённостью, знакомясь со вновь поступающими студентами по фотокарточкам, прилагаемым к документам.

Весь первый семестр, нося в кармане прошение о переводе на медицинский, я, можно сказать, сидел меж двух стульев, да так прошения и не подал отчасти потому, что поплыл в жизни уже по течению, что свойственно было моей натуре, отчасти потому, что естественные науки, после мертвящего классицизма, широко открыли глаза на живой мир, на природу и занимали. На четыре года остался я на естественном отделении, ибо легко и беспечно швырялся тогда временем. Было нас на курсе всего 11 человек, а профессоров, читавших нам лекции, 12, не считая приват-доцентов, занимавшихся с нами по кабинетам и лабораториям. В дорогую копеечку вскакивал государству каждый образованный человек! Ещё большой нелепостью может показаться, что в это же время на последнем курсе филологического факультета слушал лекции только один студент – Левицкий и его, как редкостный экземпляр, знал весь университет, а профессоров при нём «околачивалось» тоже в большом избытке. Следует одобрить хотя бы то, что для сего субъекта отказались образовывать государственную экзаменную комиссию, а отправили его за казённый счёт держать экзамены в Москве. С третьего курса студенты-естественники делились по специальностям. Я выбрал ботанику и оказался с таким уклоном единственным. Можно счесть, пожалуй, тоже за анекдот, но эта была быль: в маленькой аудитории при ботаническом кабинете, я с глазу на глаз слушал увлекательные лекции профессора Сорокина и двух доцентов Гордягина и Ротерта, причём я сидел, а они читали стоя, и я всегда испытывал крайнюю

 

* Pital-ревневерхненемецкое) служитель,надзиратель в университете

 неловкость. В таком же положении оказались кафедры зоологии, минералогии, геологии, физической географии, куда определились тоже по одному студенту; но химии повезло – туда пошли заниматься все остальные 6 человек.

Должен с глубокой признательностью отметить, что естественное отделение и в преподавательском отношении, и в организации кабинетов и лабораторий было обставлено хорошо и желающим учиться могло давать многое. Оно и понятно, научная жизнь складывалась и упрочивалась здесь долгими годами. Из профессоров как мастера слова, увлекавшие аудиторию, выделялись профессор Сорокин (ботаника) и профессор Усов (сравнительная анатомия). Но и другие профессора по праву носили звание «заслуженный»: Мельников (зоология), барон Розен (минералогия), Флавский (неорганическая химия), Зайцев (органическая химия), Штуканберг (геология и палеонтология) – всё это были маститые учёные. Из кабинетов выделялись своим богатством зоологический и минералогический.

Не могу не сказать ещё несколько слов об интереснейших лекциях приват-доцента Фирсова, но не по естествознанию, а по другой дисциплине – по истории. Фирсов являлся в Казани своего рода московским Ключевским. Читая русскую историю позднейшего времени на историко-филологическом факультете, где своих студентов-филологов бывало «кот наплакал», он собирал большую аудиторию слушателей с других факультетов. И я охотно посещал эти лекции, бывавшие почему-то в вечерние часы. Молодой, выше среднего роста, сухощавый, с одухотворённым лицом, с зачёсанными назад длинными волосами, он выглядел скорее поэтом, чем мужем учёным. Лекции читал неторопливо, плавно и гладко, хорошо выработанным литературным языком. Но всё же суть была не в этом, а в том, что лекции являлись не выхолощенными, пресными, а бывали с солью, с перцем, пересыпавшими остро факты печальной исторической русской действительности. Этой смелостью мысли, далёкой от учебника Иловайского, и привлекал Фирсов слушателей. Особенность его лекции была ещё в том, что, закончив какой-нибудь период, лектор вдруг минуты на две, на три умолкал и как бы погружался в себя. После журчания речи наступала в аудитории какая-то недоуменная, тягостная тишина, думалось, лектор потерял нить мысли... Но вот речь лилась снова плавно и спокойно. Провожали лектора всякий раз громом рукоплесканий. Перед началом лекции около аудитории постоянно шныряли педеля, чтобы не пропустить посторонних университету лиц, и иногда таковых вылавливали. Сколько помнится, в конце концов, лекции эти были «пресечены».

И ещё одна единственная в году исключительная лекция собирала в самой обширной аудитории массу студентов всех факультетов – это лекция читавшего богословие священника Миловидова «О самоубийстве». По окончании её, лектора тоже провожали постоянно шумными рукоплесканиями.

Кстати упомяну. При мне было несколько случаев самоубийства студентов, и почти все они произошли в химической лаборатории «благодаря» доступности цианистого калия…

Университет возглавлял тогда ректор Ворошилов (у нас, естественников, читал анатомию и физиологию человека), деканом нашего факультета состоял астроном Дубяго – говорили, очень набожный человек. И слышал я, будто бы все астрономы, подавленные величием мироздания, таковы – ищут бога. Напротив, учёные, работающие с микроскопом над микрокосмосом – все безбожники.

Меня соприкоснул с проф. Дубяго такой, несколько анекдотический, случай. Шёл государственный экзамен по сравнительной анатомии. Среди членов экзаменной комиссии присутствовал и декан Дубяго. Мне казалось, что на все предлагаемые проф. Усовым вопросы я отвечал блестяще, что называется «без сучка и задоринки», и я торжествовал. И вдруг проф. Усов облил меня как из ушата холодной водою: «Бойко Вы отвечаете, так бойко, что проф. Дубяго, как астроном, может подумать, что Вы звёзды с неба хватаете, но ведь он только астроном и в сравнительной анатомии не понимает. Души в Вашем ответе нет, понимаете, души! Не знаю, был ли обескуражен проф. Дубяго, но я был и смущён, и обескуражен.

Надо сказать, что сам проф. Усов – старик с могучею фигурою, одетый в чёрную бархатную куртку, непременно в сорочке с белоснежными вокруг шеи и рукавчиков манжетами, читал лекции с огнём, увлекаясь и разгораясь, лицо наливалось кровью, пока не раскалялся окончательно. Тогда он бессильно валился в кресло, вынимал из бокового кармана флакон с солью и принимался усиленно нюхать. В аудитории минуты на 2, на 3 водворялась мёртвая тишина, пока проф. не оживал и не принимался снова за лекцию. Мы постоянно опасались, как бы не приключился с ним «кондратий».

Существовал в университете и инспектор студентов, которого я в глаза не видел за всё время пребывания в университете (7 лет). Если знал фамилию, то сейчас позабыл. При нём состояли субинспектор и два педеля – вот вся полиция больше, чем над восемьюстами молодыми буйными головами. Если бы я приехал в Казань года на 3 раньше, то, конечно, столкнулся бы с В.И. Лениным. Последний, революционно настроенный, несомненно, являлся организатором и верховодом студенческих сходок, выступал с пылкими речами, а я сходок таких никогда не пропускал, хотя и не являлся активным участником, с речами не выступал, а являлся только статистом и, своего рода, «болельщиком». Поэтому никогда не страдал за «правду», меня не беспокоили. Впрочем, один раз натолкнулся на маленькую неприятность. Это случилось в 1899 году, весною, когда я закончил медицинский факультет, получив все зачёты, за исключением одного, по патологической анатомии у проф. Любимова. Совершенно не помню по какому тогда поводу волновалось студенчество, но народ валом валил на сходку в актовый зал, и я последовал за другими. До отказа набитый зал шумел и волновался, с кафедры выступали ораторы, речи их покрывались аплодисментами, потребовали на сходку ректора, послали делегацию, и ректор Ворошилов явился – наш профессор по анатомии и физиологии человека на естественном факультете, скромный, уважаемый своими учениками. Ему предъявили требования, он ответил коротенькой успокоительной речью и затем удалился из зала. Толпа молча расступилась, давая дорогу, но всё же без 2-3 пронзительных свистов не обошлось, пошумев ещё немного, сходка стала расходиться. Все двери в зал оказались, за исключением одной, закрытыми, а у последней стояли педеля и субинспектор и всех, поодиночке выходящих, переписывали, – у них насчёт фамилий и запоминания лиц память была исключительно богатая, попал в эти проскрипционные списки и я. Университет был уже густо окружен пешей и конной полицией, но внутрь её не вводили. И потом ещё несколько дней около университета торчали наряды полицейских.Когда на другой день явился я, чтобы пройти в патологоанатомическую лабораторию, меня не пропустили, и передо мною угрожающе встала опасность не получить нужного зачёта, что, конечно, меня встревожило. Кинулся тотчас же на квартиру проф. Любимова, и последний с большой любезностью, не делая экзаменного опроса и притом задним числом, подписал мне зачёт. Таким образом, и на этот раз я ушёл от своего вольнодумства (а было мне уже 30 лет) целым и невредимым и со спокойною душою покатил на вакацию* домой, чтобы возвратясь к осени, держать государственный экзамен на врача.Вообще приходится отметить, что студенчество за предшествовавшие Великой Октябрьской революции годы жило неспокойной жизнью, постоянно протестовало против царского строя. Студенческие волнения то и дело вспыхивали по разным университетам, а то  

*вакация-каникулы

и разом захватывали все. За бунты стали отдавать студентов даже в солдаты. Но эта борьба, эти протесты вносили, несомненно, в студенческую жизнь живую, бодрящую струю. В те же годы ученья моего на естественном факультете, в ветеринарном институте учился Бауман, известный впоследствии большевик. Возможно, что я сталкивался с ним на разных потайных вечеринках, но я его не знал.

                                 8.

Жил я студентом неплохо, отец давал мне 50 руб. в месяц, 10 рублей я платил за номер в меблированных комнатах. С квартирохозяйками дел иметь не желал. За обед в частном доме – 8 руб. Часто ходил в театр, на первых порах особенно увлекался оперой. За 50 коп. студентам разрешалось занимать свободные места в партере, начиная с 3 ряда, и стулья в свободных ложах, а при безденежье можно было наслаждаться спектаклем и за 7 коп. с галёрки. Изредка поигрывал больше со своими товарищами – сибиряками на бильярде; знакомств с семейными домами не заводил, попадал и в кутящие компании, но сам ни водки, ни пива не пил ни капли и, оставаясь трезвым, подчас утихомиривал разгулявшихся. Охотно посещал нелегальные, прятавшиеся от полиции, студенческие вечеринки, на которых, бывало, наслушаешься пылких речей, сольных и хоровых номеров пения, да и пляской налюбуешься. Сам я не танцевал. Культ Бахуса тогда уже отошёл в предание, пьянство не только не поощрялось, но и осуждалось. Даже в день празднования университетской годовщины, знаменуемой, всегда 5 ноября торжественным актом, а вечером – большим балом в дворянском собрании, исчезла традиционная «мертвушка» – в ней отпала нужда.

На вечеринках водка не допускалась, разрешалось только пиво, и каких-либо пьяных безобразий никогда я не наблюдал. Вечерами, помимо научных книг, читал и беллетристику, – пользовался городской библиотекой. Игра в карты совершенно отсутствовала. Было и несколько более близких товарищей, наших же сибиряков – иркутян, и мы друг с другом довольно тесно общались. Когда меня навещал К., студент ветеринарного института, мой одногодок, он частенько оставался ночевать, и у нас на целую ночь хватало разговора. О чём говорили, теперь не представляю, вероятно, решали мировые проблемы. Имел несколько знакомых и среди учениц фельдшерско-акушерской школы, навещавших меня. Весною, когда на вагонах конки появлялась широковещательная надпись: «На Волге полный ледоход», считал непременным долгом со всеми прочими гражданами Казани съездить посмотреть величественную картину, но, к сожалению, всегда обманывался, как, вероятно, и другие: видели только отдельно плывущие льдины; в выигрыше оставалось «Бельгийское анонимное общество», имевшее концессию на конки в городе.

Возможно, запись, которую намереваюсь сделать, излишня, но пускай она явится хотя бы и маленьким штрихом, пополняющим моё повествование.

Опишу несколько «милых» и, конечно, в некотором подвыпитии студенческих ненаказуемых шалостей, которые полиция, хотя и пресекала, но на которые снисходительно смотрела сквозь пальцы, хода к мировому не давала.

Жили-были и квартировали в «Казанском подворье» два студента Филиппов Евгений, богач, и Косыгин Николай, бедняк. Филиппов занимал номер в бельэтаже с окнами на Проломную улицу, Косыгин ютился где-то в чердачных сферах. Сошлись и сдружились они на почве обоюдного тяготения к водочке. Евгений состоял студентом юридического факультета, родом был из Мамадыша. Высокий, стройный, с зачёсанной кзади шевелюрой цвета каштана, открывавшей большой лоб, с синими, васильковыми глазами, с небольшими усиками и молодым здоровым цветом лица, Евгений производил на всех благоприятное впечатление. Студенческий сюртук от лучшего портного сидел на его фигуре безукоризненно изящно. Косыгин – иркутянин. Осилив пополам с грехом шесть классов гимназии и убоявшись дальнейшей классической премудрости, а возможно, и из-за недостатка средств, ухватился за ветеринарный институт, куда принимали с шестиклассным образованием. Второй такой же отдушиной для на добившихся аттестата зрелости являлись юнкерские училища. Косыгин по наружности являлся противоположностью приятелю, Помесь китайца с русскою женщиною, рост он имел средний, какое-то маленькое лицо с густо смуглою кожей, узкие, раскосые глаза. Причёска – ёжиком. Постоянно смешно гримасничал. Как-то под Новый год у Филиппова в номере в складчину состоялась пирушка. Когда веселье достигло достаточно высоких градусов, то решили часов в 11 отправиться всей компанией встречать Новый год в театр, в ежегодичный вольный бал-маскарад. Бал был в полном разгаре. Ложи заполнены интересующейся масками публикой. В театральном зале шли танцы, шумные, весёлые. Мы влились в общую массу. Но вот гонг чётко отбил 12 ударов, оповестил о наступлении Нового года. Поднялся занавес, и со сцены по настланным доскам под звуки торжественного марша двинулась праздничная, пышная аллегорическая процессия. На передней платформе, украшенной гирляндами и цветами, четверо дюжих мужчин несли на плечах, как на больших носилках, прелестную молодую девушку в лёгких блестящих одеждах – эмблему Нового года. За нею на таких же платформах следовал целый цветник таких же прелестных женщин, не помню, что именно изображавших. Вся эта красивая картина была залита светом цветных прожекторов. Но не дошла процессия и до половины зала, как вдруг, совсем неожиданно «Новый год», ухватившись обоеми руками за седалище, неистово завизжал на весь зал в явном перепуге, а платформа заколебалась, как утлая ладья на волне. Это повис на ней наш Косыгин, воспылавший, очевидно, под винными парами пылким желанием добраться до «Нового года». Некоторых усилий стоило отцепить его от платформы, которую крепко и прочно держали уже десятки рук из публики. К месту происшествия явился и полицейский чин. Как только парень отцепился, всё пришло в порядок, и Косыгин за свою проделку нисколько не пострадал, смешался как ни в чём не бывало с веселящейся толпою. Шествие двинулось дальше, «Новый год» оправился, пришёл в себя и по-прежнему щедро посылал свои чарующие улыбки в толпу. Вероятно, немало их выпало и на долю Косыгина. Когда мы журили Николая, он со свойственной гримасой отшучивался: «Ничего особенного не случилось, повисел немножко, как украшающая гирлянда и всё».

А вот и ещё один анекдотический случаи.

Филиппов и Косыгин, вероятно, предварительно хлебнувши немножко винца, закрылись на замок в филипповском номере, открыли окно второго этажа, выходящее на самую оживленную улицу, уселись на подоконнике, свесив ноги наружу, и спокойненько занялись щелканьем кедровых орех. Тотчас же под окном скопилась толпа, которая всё больше росла и запрудила улицу. У студентов с толпою завязалась оживлённая весёлая перекличка. А в двери номера неистово барабанили и администрация номеров, и явившийся постовой городовой. Измотав в достаточной степени терпение людей, готовых выломать двери, «безобразники» покинули свои посты, открыли дверь. И на этот раз всё сошло для них без дальнейших последствий. Бедокуры, по отбытии посторонних присели, «ничтоже сумняшеся», допить остатки горячительного под недоеденные закуски.

Судьба Филиппова была печальна. Дальше 3-го курса он не пошёл, окончательно спился. Виноваты были деньги. Получил он от умершего отца в наследство десять тысяч – по тому времени солидный капитал. Избалованный, очевидно, в детстве, не получив своевременно стойкой закалки, он, возможно, ещё в гимназические годы пристрастился к рюмочке. Вырвавшись на полную волюшку, не замедлил протереть денежкам глаза. Бывало, возьмёт в театре ложу в бельэтаже и сидит в ней один, дурак дураком – купеческое самодурство, наследие купеческой семьи, из которой он вышел. Как только Филиппов оставил университет, его забрали в солдаты. С год побились с ним в армии, но выправить от пьянства не смогли и уволили вчистую , как не пригодного к службе. Филиппов на моих глазах скатился в настоящего золоторотца: обтрёпанный, одна нога в башмаке, другая в калоше, лицо обрюзглое. Раз или два в месяц он являлся ко мне в клинику, как пенсионер, и я через швейцара посылал ему рубля три. За выездом моим из Казани о дальнейшей судьбе Филиппова я ничего не слышал. Думается, долго не потянул, погиб. Таковы подчас злые судьбы человеческие! Косыгин ветеринарный институт окончил, вероятно, поступил куда-нибудь на службу, участь его осталась мне неведомой.

Доскажу ещё об одном приключении с участием Косыгина.

В Казани существовал обычай массового паломничества на Волгу на конке смотреть весенний ледоход. Я тоже ездил, но настоящего ледохода не видал – проплывали единичные льдины. Многие казанцы находили в ледоходе предлог кутнуть в одном из ресторанчиков, сезонных, пристанских, к этому времени открывавшихся. Такой компанией вместе с Косыгиным (я не участвовал) и направились на Волгу любители сильных ощущений. Ледохода не узрели, а в ресторане засели, и ,когда ублаготворились и значительно воспарили духом, кому-то пришла в голову блажь прокатиться в лодке по широкому волжскому раздолью, и вот вся компания в довольно вместительной двухгребной лодке. Взмахнули вёслами гребцы, и лодка полетела в речной простор. А тут, как тут – новая блажь. Мимо спокойно, одиноко проплывала большая льдина. Кто-то выкрикнул:

– А что, братия, не прокатиться ли нам на льдине?

Нелепое предложение подхватили голоса:

– Великолепно! Подгребайте ко льдине, ко льдине подгребайте!

Подгребли, и в один миг пионером на льдине оказался Косыгин. Под прыжком его льдина даже не покачнулась, но от лодки отплыла. За Косыгиным никто не последовал. Расстояние между лодкой и льдиной всё больше росло. Николай махал платком и кричал:

– Прощайте, господа-товарищи! Плыву в Астрахань на льдине, аки белый медведь. Счастливо оставаться!

В ответ кричали:

– И тебе, Колька, счастливого пути! Кланяйся астраханцам, о прибытии в Астрахань телеграфируй.

Вся эта дикая и рискованная история закончилась благополучно. Отважного навигатора сняли со льдины, и он живым и невредимым возвратился в Казань.

Я назвал описанные шалости «милыми» (в кавычках). По существу же они глупы, но безобидны, мальчишески наивны и с некоторою бравадой к собственному благополучию. Никого не раздевали на улицах, не грабили, не резали, не убивали. Ни одного такого случая я не знал, ни о чём подобном не слышал.

В молодости даже и в неподвыпитии бывает зачастую «море по колено». Исходят такие порывы исключительно от избытка непочатых сил. Поэтому к милым шалостям, в роде описанных мною, надо относиться поснисходительнее, не быть строгим моралистом.

Но вот когда на Волге начиналась навигация, поездки становились интересными. На пристани жизнь кипела и шумела. Часто отплывали в разных направлениях двухпалубные красавцы – пароходы, и как же в весенние, полные света и тепла, полные какой-то нежной ласки дни, хотелось сесть на один из них и скрыться в волжских просторах, дышать свободно и вольно... Увы, приходилось возвращаться в Казань к обыденной жизни и зачастую к усиленному сидению за лекциями и книгами. Десять лет я прожил в Казани ради учёбы и при этом 8 лет в одном номере, что показательно для моего характера, и только два лета не ездил домой на вакацию, навещать своих стариков.

Летом 1892 года я не поехал домой на вакацию, а вместе с близким товарищем К., студентом ветеринарного института, тоже, как я, перевалившим на второй курс, решил совершить вояж для ознакомления с российскими столицами и побывать  в Москве и Петербурге. По возвращении в Казань я задумал новое путешествие по Каме. Добрался до Чердыни, где прожил около месяца, как на даче.

Не останавливаюсь на подробностях, так как описал эти странствования в особом очерке под заголовком «Совместное путешествие двух любителей путешествий и одного в одиночку».

Летом 1893 г. я возвратился в Казань из дому с вакации вместе с сестрою. Привёз её на операцию. При извлечении одного из коренных зубов, очевидно, была у неё повреждена нижняя челюсть, и осколок её образовал секвестр с последующим свищом. Больше двух лет моталась больная с лечением и в Иркутске, и в Верхнеудинске. Несомненно, требовалось хирургическое вмешательство, а хирурга не нашлось, что являлось весьма показательным, в каком убогом состоянии находилась хирургическая помощь даже, в сибирской столице, в Иркутске. Отмечу кстати, первым в Иркутске, стяжавшим славу хорошего хирурга, был (значительно позднее) доктор Бергман, открывший свою частную лечебницу. К нему стекались больные со всей Восточной Сибири.

Поселились мы с сестрой (на два года моложе меня) в «Гостинодворском подворье», в смежных номерах, сообщавшихся внутренней дверью, и зажили прекрасно, тем более, что в первые же недели по приезде сестра избавилась от своей болячки. Операцию сделал ей прославленый тогда проф. Лёвшин в госпитальной клинике. Большое участие в этом деле принимал студент 5 курса (медик) П.П. Стацкевич. В том же году Лёвшин перешёл на кафедру в Московский университет.

Зима промелькнула незаметно. Я бегал по лекциям, сестра училась на шестимесячных курсах кройки, шитья и шляпного мастерства. Вечерами часто бывали в театре (драма Перовского), часто у нас собиралась молодёжь. Время проводили весело и по-хорошему. Весною оба выехали домой.

Отмечу один трагический случай, имевший место при поездках по железной дороге на станции Камарчага под Красноярском, когда я был ординатором клиники, случай, в котором мне пришлось принимать активное участие. Был поздний вечер, но пассажиры ещё не спали. Скудно керосиновыми фонарями освещался перрон небольшой станции Камарчага, имевшей всё же буфетик. После коротенькой остановки поезд тронулся в путь в направлении Красноярска, но тотчас же остановился, и на перроне поднялась суета: под поезд попал человек. Жертвой оказался железнодорожный участковой врач Малиновский. Садясь нетрезвым на ходу поезда, он попал не в вагон, а под вагон. Когда я явился оказать помощь, глазам моим представилась страшная картина. В пассажирском зале на полу лежал в бессознательном состоянии доктор, мужчина лет сорока. При осмотре нашёл: левая нижняя конечность в верхней трети бедра была совершенно отрезана от туловища и держалась только на лоскуте кожи и обрывке мышцы. Громадная рваная рана кровоточила, но смятая бедреная артерия тромбировалась и обнаженный, словно отсепарированный участок её сантиметра в два пульсировал. Остальная часть конечности была превращена в какую-то кровавую кашу. В таком же виде была и вторая нога ниже колена. Затем имелся ещё открытый перелом правой плечевой кости. Я потребовал ящик (на станциях они имелись) с материалом для оказания медпомощи. И что же в нём оказалось: несколько бинтиков небольших, как для перевязки повреждённых пальцев да клочок ваты. Моя помощь свелась к тому, что на пострадавшее бедро я наложил жгут и, простерилизовав ножницы, тут же окончательно ампутировал ногу. Все повреждения прикрыл и перевязал данными буфетчиком чистыми салфетками, смоченными водкой, предварительно смазав повреждения обильно имеющейся йодной настойкой. Пострадавшего перенесли в вагон, и поезд направился в Красноярск. В вагоне доктор очнулся и, узнав, что около него врач, сказал, выдавив что-то в роде улыбки: «Что, коллега, ампуташки?». Видимо, алкоголь снижал у несчастного адские боли. В Красноярске я сдал изувеченного ожидающему его медперсоналу. Потом узнал, что Малиновский на другой же день умер.

Отмечу, пожалуй, ещё одно дорожное приключение, случившееся как-то при выезде из Казани домой раннею весною на вакацию.

Не помню какого года и в каком месяце, в каких его числах добрался я по железной дороге до Красноярска, и в дальнейшем продвижении привелось столкнуться с препятствием. Енисей прерывал проложенную и дальше дорогу, так как не существовало ещё через него железнодорожного моста, находившегося в стадии постройки. На вокзале сообщили, что переправа через Енисей, хлопотливая и даже рискованная, совершается по образу пешего хождения по льду, а багаж, если таковой имеется, переносят носильщики. Как ни неприятно, но приходилось подчиниться обстоятельствам, нанять за хорошую цену носильщика и вместе с прочими пассажирами направиться к переправе. И вот мы у могучей реки. Широкой лентой в бескрайние дали протянулся Енисей, скованный ледяным покровом, но вот-вот готовый освободиться от своих зимних оков и яростно взломать посиневший, разрыхлённый лёд. На другом берегу красовались высокие горы с их знаменитыми «Столбами», в зелёной окраске хвойных лесов. У заберега потоком шириною в несколько сажен катилась свободная вода. Курсирующая лодка перевозила пассажиров с берега на лёд. И я со своим носильщиком, тащившим мой чемодан, совершил эту переправу, вступил на не очень-то надёжный лёд и отдался во власть судьбы, во власть Енисея, который со дня на день, с часа на час, может быть, каждую минуту мог ожить, не посчитавшись с чёрными точками – людишками, переползавшими цепочкой через его ширь и всех, как жалких букашек, потопить в своих бурных  водах, Путь был скользкий, неровный, ступать надо было осторожно, чтобы не растянуться во весь рост, то и дело попадались лужи, через которые были перекинуты доски. С жутью в душе проделывалась эта переправа, а особенно почувствовалась роковая зависимость от стихии, когда очутился на середине реки, вдали от берегов. Так или иначе, но благополучно достигли желанного берега, куда тоже переправились на лодке через свободный поток воды. Тревога сразу скатилась, вздохнулось облегчённо, когда под ногами оказалась твёрдая почва.

Поезд ожидал пассажиров, все разместились по вагонам и покатили дальше на Восток.

Вероятно, денька через три-четыре, а возможно, и раньше Енисей катил уже к холодному океану свои воды свободными...

В остальные годы  я не позднее 5 мая снимался в далёкий путь, на который затрачивал обычно месяц с двумя-тремя днями, так что прибывал в Верхнеудинск числа 8 июня. Дома проводил два полных месяца и, немного опаздывая на лекции, числу к 15 сентября возвращался в Казань. Первые годы путь был таков: пароходом до Перми, поездом до Тюмени и опять пароходом до Томска, а затем одиннадцать суток безостановочной езды на почтовых и перекладных повозках до родных пенатов. Но, по мере стройки Великой Сибирской железной дороги (начата была в 1891 году), маршрут моего пути изменился: я стал ездить пароходом на Самару и затем по железной дороге через Челябинск на Томск, и далее с каждым годом расстояние езды на лошадях, сокращалось, пока не сошло на нет. Последние годы добирался от Самары до Верхнеудинска уже только по железной дороге, что намного экономило время и что позволило сделать мне вылазку домой и в лето перед государственными экзаменами на медицинском факультете; умудрился как-то, когда появилась дорога Казань-Москва, съездить домой даже на рождественские каникулы (через Пензу, Сызрань, Самару).

                                     9.

В 1895 году весною я окончил физико-математический факультет по отделению естественных наук с дипломом первой степени и был роком выброшен в жизнь.

Что было делать, куда деваться?

Но прежде, чем приняться за устройство своей судьбы, хотелось отдохнуть от только что закончившейся в конце мая нелёгкой экзаменной страды. Молодая душа пела и ликовала, – в руках диплом – путёвка в жизнь – завоёванный долгими годами учёбы, упорного труда, а впереди – необъятный простор широко распахнувшейся жизни. Обстоятельства для хорошего отдыха складывались благоприятно. Был у меня в Казани знакомый студент А.А. Рассушин, семейный, имел уже годовалого сынишку. Он перешёл на 5-й курс медицинского факультета. Нас с ним усиленно приглашал приехать погостить только что в прошлом году «испечённый» врач тоже Казанского университета И.Д. Прищепенко, с которым мы оба дружили. Сговорились и решили поездку осуществить. Путешествие предстояло неблизкое и увлекательное: сначала по Волге, потом по привольным самарским степям.

Прищепенко устроился на работу в селе Савиновке Самарской губернии Новоузенского уезда, расположенном почти на границе с Астраханской губернии. Сборы студенческие, известно, короткие – сели да поехали.

Полноводная Волга с не спавшим ещё весенним разливом, чудесная погода, бегущие мимо живописные берега, остановки по городам и сёлам на пристанях с людскою толкучкою, прекрасный меркурьевский пароход с достаточными удобствами и хорошим буфетом даже для скромного кармана – всё это переполняло душу теплою, тихой радостью.

В Саратове мы собирались сойти с парохода, переправиться за Волгу в посёлок Покровку, чтобы отсюда пуститься в путь на лошадях в Савиновку, но нам указали, что лучше доплыть до села Ровного. Отсюда до Савиновки ближе. Мы так и поступили.

Здесь мы наняли возницу немца и в телеге на паре хорошо откормленных лошадок тронулись в путь. Предстояло проделать около 120 вёрст по просёлочной дороге.

Потянулись однообразные самарские степи, покрытие мелкой, тщедушной травою. Только местами степь расцвечивалась коврами ковыля с серебристыми метёлками, красиво волнующимися при самом лёгком ветерке. Попадались дрохвы, казавшиеся особенно большими птицами на фоне бескрайнего горизонта, словно не нынешнего времени, а отдалённой эпохи мамонта и ихтиозавров. Такими же громоздкими выглядели и появлявшиеся в поле зрения верблюды. То и дело убегали от дороги суслики и настороженно выстраивались столбиком около своих норок. Неумолчно трещали кузнечики. Степь жила... Но и в этом, на мой взгляд, убогом ландшафте человек, привыкший к нему, сроднившийся с ним, может находить и находит свою прелесть. Мне как-то привелось ехать из России в Сибирь со спутником, судебным следователем, переведённым на службу в Иркутск. Пока ехали равнинными местами, он был весел, доволен пейзажами. Но когда под Красноярском начались горы и дорога врезалась в таёжную глухомань, спутник мой, бедняжка, затосковал и высказал своё настроение в коротких словах:

– Чувствуешь себя здесь так, словно я в тюрьму попал: куда ни посмотришь, взгляд упирается в горы и леса. То ли дело у нас в самарских степях: ширь необъятная, простор, кругозору нет предела! Душа радуется…

Лошадки бежали дружно и к вечеру, проделав половину пути, надо было и нам отдохнуть, да и лошадок покормить. Заночевали мы в каком-то большом немецком селении. Отмечу, на всём нашем пути вплоть до самой Савиновки, заселённой исключительно русскими, встречались нам сёла с немецким народом, сёла большие, благоустроенные, зажиточные. Если не ошибаюсь, колонизация пустующих земель Заволжья произошла при Екатерине и при Павле. Дом, где мы устроились на ночлег, принадлежал крестьянину зажиточному. В комнатах с немецкой аккуратностью царили чистота и порядок. Помню, чтобы добраться до опрятной постели, пришлось высокой кровати подставить стул и уже с него зарыться между двух перин.

На другой день прибыли в Савиновку. Радостно встретились с товарищем, а дальше для нас, гостей, потянулись однообразные, скучные, исключительно с растительным существованием дни. Ели, пили и пили, главным образом, кумыс, ежедневно доставляемый по утрам кумысником-калмыком. От кумыса в голове постоянно шумело, чувствовалось лёгкое опьянение. Хозяин уходил на работу до самого обеда в свою земскую больницу, а мы занимались чтением, игрой в шахматы и просто лодырничали. Гулять было негде, не поманивало: ни в селе, ни за селом не было ни одного деревца, а солнце нещадно палило. Само село резко отличалось своим убогим видом от соседних немецких. За околицей села высились пирамиды кизяковых кирпичей, которыми население отапливается. Наш обед непременно чуть-чуть попахивал кизяком. Вечерами поигрывали в картишки в винт. От такого времяпрепровождения брала сонная одурь, и мы недельки через две сбежали в Казань – Рассушин к семье, а я чтобы безотлагательно ехать в Петербург на поиски своей судьбы.

За нами по осени последовал и сам радушный хозяин – тоже сбежал из Савиновки, уехал в свой родной город Благовещенск и в зрелых годах занимал несколько лет почётную должность городского головы.

В общем, описанное путешествие доставило большое удовольствие, и осталась о нём хорошая память.

Отец собирался уйти в отставку, значит – помогать мне не смог бы, да и пора было освободить чужую шею, вставать на собственные ноги. Единственная прямая дорога открывалась в учительство – стать преподавателем естественных наук в одном из реальных училищ, но она меня не поманивала, и я кинулся в Петербург попытаться устроиться на стипендию в Военно-медицинскую академию или в Лесной институт, чтобы получить специальное образование. Оказалось, что стипендии даются только со второго года и отличникам учёбы, и это меня не устраивало: ждать год, да и будешь ли ещё отличником – дело гадательное, а тут как раз подвернулся хороший знакомый, некто Нейке, служивший у отца помощником, а затем устроившийся каким-то чинушей в департаменте министерства финансов. Он убедил и соблазнил меня пойти по отцовской дороге – служить по финансовой части, где служба спокойная и хорошо оплачивается, и не упускать благоприятного момента. В это время министром финансов, графом Витте вводилась казённая винная монополия, и для опыта били взяты четыре губернии: Самарская, Уфимская, Пермская и Оренбургская. Министерство набирало молодых людей с высшим образованием по 10 человек в каждую губернию, чтобы направить их в качестве старших контролёров, с окладом жалованья 1300 рублей в год. На изучение нового дела, чтобы подготовить кадры инструкторов при дальнейшем развитии реформы, сулили скорое повышение по службе. От желающих не было отбоя, и я попал на службу, вероятно, только благодаря протекции Нейке.

Пока в департаменте решалась моя участь, известно, «скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается», меня на Пушкинской улице в меблирашках самым беспощадным образом заедали клопы, хотя хозяин номеров и заверял честью, что не спится мне «от белых ночей и молодых мечтаний». Нейке на скорое назначение надежд не подавал, предполагал, что состоится оно не ранее как через месяц. Что было делать, куда деваться? Располагая кое-какими скромными деньжонками, решил уехать в Финляндию на Иматру, чтобы на лоне природы выжидать, когда пробьёт тот роковой час, который превратит меня, до сего свободного, вольного человека, в чинушу финансового ведомства, в личность, порабощённую служебным долгом. Сборы короткие – сел да поехал.

Хотя Финляндия и принадлежала России, но за известною чертою, не помню, миновав какую железнодорожную станцию, сразу почувствовалось, что попал в чужую страну с высокою культурою: кругом совсем другие люди, другая жизнь, иные порядки. Начало смеркаться, когда я оказался в Выборге, где на денёк решился задержаться, чтобы осмотреть город. Остановился в гостинице, занял номер недорогой, тем не менее уютный, безупречно опрятный, со свежим постельным бельём. Прислуживал, возможно, фин, но владевший хорошо русским языком. Когда я, умученный питерскими клопами, поинтересовался, не существует ли и тут этих кровожадных тварей, то понял, что вопросом своим допустил ляпсус, причинил слуге кровную обиду. В эту ночь отоспался я за все мучительные предыдущие. Подумал, не завёз ли с собой в своей одежде, в чемодане пакостную нечисть на разводку? Хотя и невольно, но отплатил бы тогда я большой неблагодарностью за предоставленный мне благостный покой.

Выборг- город губернский, небольшой, в старинной части улицы узкие, но все содержатся в полном порядке. Простого люда в лапотках, как в матушке-Москве, не встретишь. Все одеты «господами». Осмотрел достопримечательности города и главную – «сад Монрепо». На другой день по железной дороге отбыл к Иматру. Поманивало прокатиться живописным Сайменским каналом. К сожалению, мои финансы пели романсы.

На Иматре поселился в отеле «Турист» в номере, по-дачному обставленном. Хотя гостиница находилась не меньше, как в полуверсте от водопада, шум его густо наполнял воздух, но благодаря своей равномерности не беспокоил, не раздражал нервы. Вечером же в постели помогал, напротив, быстрее в сон погружаться, в сон отменно крепкий. Первым делом, конечно, кинулся к водопаду и в восторг пришёл от представшей пред взорами грандиозной великолепной картины. Полноводная и широкая река Вуокса – самая большая в Финляндии – вдруг в своём быстром течении сдавливалась гранитными скалами и в узком коридоре, потеряв под собою почву, низвергалась уступами с пятнадцатисаженной высоты. Трудно вообразить, что тут происходит, надо самому видеть неистовое бешенство клокочущей и ревущей воды. Жуткое, величавое, красивое зрелище, глаз не отрывал бы! Неделю прожил я на Иматре и, отдавая должную дань водопаду, посещал его по нескольку раз в день.

Но… «всё прискучится, как не с кем слова молвить». Кругом чужие люди, чужой язык. Если в гостинице и появлялись свои руссаки, то на самое короткое время – полюбуются водопадом и исчезают. В глазах администрации гостиницы я, зажившийся неделю, являлся, несомненно, большим чудаком. И потянуло меня, очень потянуло к родным русским людям, и вот я снова в Петербурге. Здесь – воз ни с места, дело моё не продвинулось и не обещало разрешиться скоро. В Петербурге делать мне было нечего, и я охотно ухватился за любезное, настойчивое приглашение наших добрых знакомых Сиверсов приехать к ним погостить в г. Городок Витебской губернии, что и осуществил.

От Витебска до Городка расстояние вёрст 30 по шоссированной дороге. Нанял извозчика, типичного западного еврея, с пейсами, с библейской бородою и в лапсердаке. Пролетка была старенькая, обмызганная и на скверном, выбитом шоссе тарахтела и вытрясала душу. Мухрастая лошадёнка под постоянное причмокивание и подёргивание вожжей старательною хлынцою тащила её и, нет-нет, пускалась вскачь, подбодряемая кнутиком. Возница спешил: была пятница, день клонился к вечеру, надо было до шабаша прибыть в Городок. И мы прибыли.

Г. Городок, небольшой уездный, весьма убогий, ни одного каменного дома, наполовину с бедным еврейским населением. Усадьба Сиверса находилась на окраине, задами выходила прямо в поле. Имелись здесь два дома, – один побольше, в нём проживали хозяева с сынишкой, во флигеле, поменьше, ютилась экономка, и были ещё две свободных комнаты. В одной из них поселился я. В усадьбе существовал прекрасный сад с вековыми деревьями и также фруктовый. По косогору сад спускался к речке, протекавшей по двору и запруженной в небольшой пруд, имелась и лодчонка. Тут же по речке расположились огородные грядки и ягодные с клубникой и земляникой. Калитка в заборе открывалась в простор полей. Сами хозяева отсутствовали, находились по делам в Москве. Тем не менее, меня ждали и встретили радушно. И я зажил в обществе старушки-экономки привольной жизнью бездельника. Через неделю вернулись Сиверсы. Жизнь такого же бездельного характера, сытая, спокойная, бездумная пошла так и дальше. Николай Александрович, лошадник, имел пару кровных лошадей и марковскую коляску, частенько выезжали за город… Вечерами играли в «винт». Хотя и катался я как сыр в масле, но растительная исключительно жизнь начала прискучивать. Вот тут-то как раз вовремя и получилось наконец долгожданное моё назначение. С большой благодарностью и сердечной признательностью, распрощавшись с радушными, приветливыми хозяевами, я покатил в Оренбург.

Таким образом, совершенно неожиданно для себя, я оказался чиновником финансового ведомства. Съехалось нас, назначенных в Оренбург, 10 молодых людей, только закончивших высшее образование – технологов, юристов, математиков и я – естественник. Управляющий акцизными сборами Мец сказал нам «трогательную» напутственную речь о талантливости Витте – творца проводимой в жизнь реформы, о благодетельности этой реформы для России, и нас разослали по акционным округам.

Я попал в город Троицк и, можно сказать, целую зиму пробездельничал – работой не обременяли. Читал сыпавшиеся, как из рога изобилия, циркуляры, изучал несложную науку акцизного дела, производил ревизии казённых винных лавок, участвовал в ревизиях акцизным надзирателем казённого винного склада в г. Троицке и такого же в г. Верхнеуральске, на месяц был командирован на Демаринский винокуренный завод для изучения винокурения. С введением казённой винной монополии, торговля водкой действительно, облагородилась. Исчезли пресловутые кабаки с их вывеской «распивочно и на вынос», с «сивухой», в большинстве случаев незаконно разбавленной водою, и вообще со всею неприглядною кабацкою обстановкою.

Казённая винная лавка помещалась всегда в довольно просторной светлой комнате, опрятно содержимой, с полками для бутылок с водкой и прилавком. Разлив водки в посуду был разнообразный – от четверти до шкалика (мерзавчика, жулика). Торговля производилась только на вынос, пьяным и малолетним водка не отпускалась. Квартировал я и здесь в номерах Батышева, где и столовался. Завёл близкое знакомство с одною учительскою семьёю Р-х, и хотя старики умерли, но связь с одной из их дочерей, ныне доцентом ветинститута в Троицке же, сохранилась в форме аккуратной переписки и по сие время. Посещал я эту семью часто, и она много скрасила мне моё коротенькое троицкое существование. Завелась и симпатия – хорошенькая девушка лет 18-ти Катя E., вскоре, по моём отъезде из Троицка, вышедшая замуж за ветеринарного врача (умерла в молодых летах).

Бывал изредка в клубе, не пропускал редких любительских спектаклей. Но в общем жизнь была какой-то никчёмной, и акцизная служба меня отнюдь не удовлетворяла.

Не без грусти оставил я Троицк, сдружившись за проведённую в нём зиму с несколькими приятными, милыми людьми.

Списался с отцом, высказал ему желание окончить медицинский факультет. Отец ответил, что пока в отставку не уходит, собирается прослужить ещё несколько лет и потому охотно поможет мне в моём намерении.

Весною 1896 года я покинул Троицк.

Весна была в полном разгаре. Пробужденная природа радовала свежестью красок, напряженностью обновлённой жизни, разнообразные железнодорожные впечатления скрашивала далекий путь. В Иркутске, как всегда, я на два-три дня задержался и встретился здесь с другом и приятелем Аркадием К., служившим ветврачом в Култуке. Он пригласил меня к себе погостить несколько деньков у него. Уговаривать меня не пришлось, я охотно согласился, торопиться мне было некуда, и мы вместе покатили на почтовой тройке в Култук по живописнейшему Кругобайкальскому тракту. У Аркадия в Култуке была небольшая усадьба с садиком, с речушкой, протекавшей по двору, с уютным в несколько комнат домиком, из окон которого открывался чудесный вид на Байкал, на высокие зелёные горы. Аркадий с женою принимали меня радушно.

Задумали мы с ним – оба склонные бродяжить – увеселительную поездку на Хамар-Дабан. В прекрасное солнечное утро на оседланных сибирских мухрастых лошадёнках, в сопровождении проводника бурята, тоже верхом, вооружённого винтовкой, с небольшим запасом провизии, мы тронулись в завлекательное путешествие в предвкушении удовольствия лицезреть новые живописные места. Вначале всё шло хорошо. Миновали Слюдянку и углубились в довольно узкую падь с весело и говорливо бегущей навстречу речушкой, загромождённой камнями иногда больших размеров. По едва приметной тропинке приходилось пробираться то и дело через чащобу и несколько раз перебредать речушку с одного берега на другой, с бродами не выше, как по колено лошадям.

Падь становилась всё уже, местами нависали скалы, тропинка становилась круче, природа подносила прекрасные ландшафты, было действительно чем полюбоваться. На одном месте бурят остановился и указал на ясно отпечатавшийся на влажной земле медвежий след, протянувшийся и дальше. Бурят заявил, что впереди нас идёт хозяин тайги. Двигались мы медленно, время зашло за полдень, начал уже разыгрываться аппетит, помышляли расположиться бивуаком почаёвничать и поснедать, как говорится, заморить червячка. Но как-то совсем неожиданно вся обстановка резко изменилась. Узкая полоска неба меж высоких гор вдруг затянулась чёрной тучею, день сразу понахмурился и хлынул дождь. Состоялось совещание, что делать дальше. При такой погоде пропадало всякое удовольствие путешествовать дальше, да и голос проводника имел решающее значение: посоветовал как можно скорее уносить ноги обратно из пади, чтобы капризная горная речушка не причинила беды, не заарестовала нас на долгие дни в тайге без приюта и без достаточного запаса продовольствия. И мы уносили ноги, усиленно погоняя лошадей, но на таёжной тропинке не расскачешься. А речушка на глазах вздувалась. На последнем броду была уже лошадям по брюхо, и удивляться надо было, как она, ревущая, клокочущая, не сбила их с ног вместе с горе всадниками. Ещё каких-нибудь полчаса промедления, и мы были бы отрезаны от мира живого и на неопределённое время попали бы в положение робинзонов. Но вот последний брод благополучно преодолели и выехали из мрачной, глухой пади на открытые, обжитые места. Измокшие, продрогшие, голодные, наконец, добрались мы уже в сумерках до тепла, света и уюта. А дождь продолжался всю ночь, да и на другой день не прекратился. Хороши мы были бы в тайге, возможно, что и конец там свой роковой бы нашли!..

На другой день, сердечно распрощавшись с хозяевами, я выехал в дальнейший путь по Кругобайкалке. И тут не обошлось без приключений. Почтовый тракт всё время идёт берегом Байкала. Между двумя какими-то станциями ямщик обратился ко мне и указал, что на дорогу вышел медведь. Действительно, впереди, шагах в ста, стоял Мишка, поматывая головою и поглядывая в сторону тройки. Очевидно, он ходил купаться на Байкал, а, может быть, позавтракать рыбкой и теперь возвращался восвояси, в тайгу.

– Что будем делать? – спросил я ямщика.

– А мы погоним на него тройку, испугается и убежит.

Дорога шла под горку, ямщик гикнул, ударил по коням бичом, я со своей стороны поддержал его криком. С шумом, гамом, поднятыми колокольцами, тарахтением повозки, топотом лошадей, нашими дружными криками мы понеслись на медведя. И Мишка струсил, возможно, по медвежьей болезни и пустился, как заяц, удирать во все лопатки от бешено несущейся на него напасти, но удирал он по тракту, только задок подскакивал. Мы нажимали на него. Такая гонка продолжалась минут пять, пока косолапый не догадался, наконец, свернуть в тайгу и тотчас же бесследно скрылся. Миновали мы это место и дали передышку и лошадям, и себе. Ямщик сказал, что такие случаи на Кругобайкалке не редкость. Медведи летом сыты, безобидны, убегают…

Впереди поджидало меня ещё новое приключение. К разбушевавшейся от дождя речке Утулик подъезжал я как раз в то время, когда собирались снять карбас. С трудом и за хорошую доплату упросил я перевезти ещё меня, и перевозчики согласились. Натягивался и дрожал канат, по которому ходил карбас, вот-вот готовый оборваться. Всё же переправились благополучно. Но на станции Выдрино меня огорошили сообщением, что проезда дальше нет. Разбушевавшаяся речка сорвала карбас и унесла его в Байкал, и когда восстановится переправа неизвестно. Таким образом, я очутился как бы в мышеловке, между двух рек без переправ через них и позади, и впереди – выходило: «и не туды, и не сюды»… Предстояло сидеть на одинокой, заброшенной в тайге станциии, возможно и порядочно наголодаться. Приуныл я, и ночь провёл скверную. Но на другой день, к великой моей радости, к Выдрино подошёл пароход за какой-то справкой о дровах (пароход посещает это местечко не больше раза-другого в лето). Я не преминул воспользоваться счастливым случаем. На утлой лодчонке переправился на пароход и в тот же день, совсем неожиданно оказался на другой стороне Байкала, в селе Лиственичном[10], чтобы отсюда через два дня с очередным почтовым рейсом снова попасть в Забайкалье, в Мысовую.

После таких злоключений я, наконец, добрался до родных пенатов…

 

ПРОДОЛЖЕНИЕ В КНИГЕ...



[1] Был написан 10-18.09.1953 г.-1962 г., г. Улан-Удэ

[2] Наплавные мосты (плашкоутные, пантонные  переправы)

[3] Современное название посёлка – Листвянка

[4] Амурская одна из двух главных, старейшая улица ныне им.Ленина

[5] Большая ныне Карла Маркса

[6] Ланинская ныне Декабрьских Событий

[7] Ул.Миллионная ныне проспект им.Ленина

[8] Ул.Проломная  ныне ул.Баумана

[9] Ул.Гостинодворская ныне ул.Кремлевская

Село Листвяничное- современная Лииствянка Ирктской обл.